Роман Михаила Александровича Шолохова «Тихий Дон» обращён к глобальным проблемам мироздания. Но в центре внимания автора всегда находится человек – маленький или большой – не важно, важно, что человек. В романе нет проходных образов: каждый значим, на каждом лежит отпечаток трагического времени. Валет или Бунчук, Листницкий или Ганжа, Елизавета Мохова или Анна, Штокман или Пётр Зыков – все они связаны одной цепью, трагедией времени, войной, бедой. Каждый пытается выйти из жизненных передряг достойно. Но не у всех это получается. Каждый несёт свою правду, сколько персонажей в романе – столько и правд.

По сути, самое главное – это правда «имени» человека, или «имя» как честь и слава. Таков старинный, языческий по происхождению и по существу идеал, перевешивавший и смягчавший в течение тысячелетий трагическое сознание человеческой ограниченности и смертности. Значительная чисто человеческая, земная правда: имя как объект почитания, как память у людей, современников и потомков. Христианская «вечная память» в Боге, независимая от земной славы и чести, исторически противостояла этому идеалу и призвана была его заменить.

В мире шолоховского романа это, прежде всего, казачья честь и слава. «Добрым казаком ушел на фронт Григорий; не мирясь в душе с бессмыслицей войны, он честно берег свою казачью славу». Правда «имени» в судьбе Григория подвергается сильным испытаниям. Честь и слава воина неразрывны с искусством и необходимостью убивать, а это претит душе Григория. Травма первого убийства во время войны обнаруживает конфликт между требованиями казачьей чести и этикой «не убий», необязательно рассматриваемой в христианском духе: это аксиома любого конструктивного общежития. В дальнейшем отвращение к убийству осложняется мотивами классового характера и нового, вынашиваемого в революции единства (припадок после схватки с матросами: «Кого же рубил!»). Разрешается для Григория конфликт отказом от войны и оружия. Но не менее важно, что с начала и до конца Мелехов остается образцом и вершиной народного представления о казаке-воине (так он, в частности, дан глазами казачки при возвращении с фронтов гражданской). В финале романа испытания истощают почти все физические и духовные силы героя, но не отнимают у него этого ореола. Казачий идеал «чести и славы» в лучших его чертах (без грабительской и шельмовской удали) применительно к Григорию не снимается, но выживает и сохраняется не только рядом с его ошибками и заблуждениями, но, что существеннее, и рядом с иными, более высокими, воплощаемыми и искомыми им же истинами. В этой неотменимости песенного казачьего идеала — одно из свидетельств органической народности героя романа.

Xристианская правда-нравственность в романе дается как ценная и высокая, но для описываемой эпохи неактуальная, менее всего возможная и воплотимая в революции:

В годину смуты и разврата
Не осудите, братья, брата.

Не случайно её носитель — «какой-то старик», живущий в стороне от сути событий (финал второй книги). Другой старик, Чумаков, рассуждает в духе национально-государственного православия: «Ну, мыслимое ли это дело: русские, православные люди, сцепились между собой, и удержу нету», — и звучит это наивно. В русском сознании есть характерная убежденность в земной осуществимости идеала, требование к нему воплотиться полностью не где-нибудь, а здесь и теперь...

Бытует в народе особое представление — «человечья правда». Это правда-справедливость как минимум земной человеческой справедливости. Соблюдать её следует не ради славы — столь минимальная справедливость с высокой славой не связана — и не из-за чисто внутренних побуждений. Хранить минимум справедливости обязывают особого рода практические соображения. Этому учит молодых, следующих на войну, старик казак: «Помните одно: хочешь живым быть, из смертного боя целым выйтить — надо человечью правду блюсть... чужого на войне не бери — раз. Женщин упаси бог трогать...» Отказ от чужого в условиях войны, казалось бы, разрешающей все, и есть минимум правды-справедливости, обязательный, чтобы не навлечь на себя месть выводимого преступником из равновесия мира («Женщин никак нельзя трогать. Вовсе никак! Не утерпишь — голову потеряешь али рану получишь, посля спопашишься, да поздно»). Тут в «Тихом Доне» всплывают древнейшие народные («...и ишо молитву такую надо знать...») представления о справедливости как законе, объемлющем равно человеческий и природный мир. Мировая гармония согласно этим старинным воззрениям включает в себя войну, но и на войне безоглядное своеволие, затрагивающее последнюю справедливость, нарушает основы жизни и непостижимым образом наказуемо. Чубатого, попирающего справедливость и наслаждающегося убийством, сторонятся не только люди, но и животные.

«Человечья правда» не что иное, как стихийно сложившееся народное право. Правда эта жива и актуальна, но неясны, безличны стоящие за ней силы. В конечном счете она не более чем равновесие мира, гомеровская «золотая цепь» бытия, таинственно реагирующая на нарушение любого звена. Ведь абсолютная справедливость — нечто безличное и надчеловеческое, лежащее выше и за гранью этого мира. Это загробный — или Страшный — суд, когда все тайное и скрытое даже от себя становится явным и каждый получает в точности по заслугам. Справедливость в полную её меру выше человеческих сил и суда («Мне отмщение, и Аз воздам...») и мало совместима с земными условиями и возможностями человека. Поэтому в реальных обстоятельствах и приходится настаивать на ограниченной справедливости — «человечьей правде».

Если милосердие — действительно грань Правды, то у Шолохова оно насущный, но, как правило, невысказанный вопрос, ибо к кому обращаться с просьбой о милосердии в огне и безжалостности гражданской войны? Личная слабость бессмысленна и раздражает, прежде всего, соратников, обращение к врагу бесполезно и унизительно (сцены перед расстрелом подтелковцев). Закушенное Бунчуком во время расстрела плечо — знак отказа от всякого намека на просьбу о милосердии. Это выражение крайней ненависти, и так живущий и умирающий на острие борьбы Бунчук прав и оправдан ее законами. Тем не менее, и невысказанный вопрос о милосердии звучит как пронзительная, тоскливая нота, составляющая авторский фон ряда трагических сцен, таких, как расстрел Петра Мелехова, массовые расправы над пленными, и многих аналогичных. Речь, конечно, не об обращении к врагу с мольбой о пощаде, а об ином и большем — о наличии правды как милосердия в самых основах человеческой жизни. Прямо эта тема вырисовывается редко. Пожилая казачка спасает красноармейца. Какой-то мальчонка бьется в истерике при виде избиваемых пленных («Маманя! Не бей его! Ой, не бей!.. Мне жалко! Боюсь! На нем кровь!..») Старик конвоир дает им напиться из замшелой колоды-поилки для скота. Не случайно проявляющие милосердие — это люди, вынесенные даже по возрасту (старик, старуха, младенец) как бы на периферию времени, психологически удаленные от жгущегося центра событий. Для «Тихого Дона» в целом характернее окончание последнего из перечисленных эпизодов: «Иван Алексеевич напился, стоя на коленях, и, подняв освеженную голову, увидел с предельной, почти осязательной яркостью: изморозно-белый покров известняковой пыли на придонской дороге, голубым видением вдали отроги меловых гор, а над ними, над текучим стременем гребнистого Дона, в неохватной величавой синеве небес, в недоступнейшей вышине — облачко. Окрыленное ветром, с искрящимся белым, как парус, надвершием, оно стремительно плыло на север, и в далекой излучине Дона отражалась его опаловая тень». Предельная жестокость и страдание человека — пленных гонят, чтобы забить в пути, и забивают — спроецированы на гармонический фон бескрайнего мира. Человек из глубины муки поднимает взгляд к небу, но небо молчит, непроницаемое в «недоступнейшей вышине». Где ответ на взыскание милосердия, на тоску и нужду в нем? В конце романа «низ» и «верх» общей картины сливаются, и герой видит черное небо и сияющее на нём чёрное солнце (солнце мертвых в народных архаических мифологиях). Но как раз в образе этого персонажа, Мелехова, «Тихий Дон» и дает трагический, но вполне позитивный ответ на вопрос о наличии в мире правды.

TEXT.RU - 85.36%